Небо. Девушка. Марк Шагал
Кама Гинкас поставил спектакль "Сны изгнания"
Свежая тюзовская премьера придумана не только Гинкасом, но и его студентами из Школы-студии при МХАТ. Он предложил им пофантазировать на темы полотен Шагала. Придуманное ими было потом учителем сокращено, скорректировано, допридумано, погружено во всеразъедающую атмосферу его эстетики и выстроено в двухчастную театральную композицию. Прежде Гинкас так никогда не работал.
Художественный мир великого театрального провокатора и сценических дел садиста Камы Гинкаса вообще плохо совместим с другими художественными мирами. То ли дело Петр Фоменко, которому сам бог велел плодиться и размножаться в виде своих учеников. У них - при всей их разности - один генетический код. Психологическим экзерсисам Фоменко можно талантливо (и не очень талантливо) подражать, всякая попытка подражать шокирующим приемам Гинкаса неизбежно закончится пародией. В "Снах изгнания" подражать, кажется, никто и не пытался. Но так же, как залитая уксусом пища утрачивает собственный вкус и приобретает вкус уксуса, молчаливые театральные фантазии гинкасовских студентов, да и сам исходный материал в виде полотен витебского живописца превратились в результате в сугубо гинкасовский театральный продукт. Кто любит уксус - налетай.
Гинкас начал делать спектакль по Шагалу, а сделал спектакль о евреях. Начал выяснять отношения с художником, а кончил обычной для себя метафизической "разборкой" с Творцом. Его "Сны изгнания" не о богоизбранном, а о богом забытом народе. Эта вечная гинкасовская тема богооставленности вступает в очевидный и неразрешимый конфликт с мироощущением самого Шагала, гармоничным и всепримиряющим, ибо и сам художник, и его персонажи с этим самым Богом на дружеской, в общем, ноге. Чего у Шагала уж точно нет, так это надрыва и ощущения вселенской несправедливости. У него все уютно, по-домашнему. "В деревне Бог живет не по углам,/ как думают насмешники, а всюду...", - писал по другому поводу другой великий еврей Иосиф Бродский. Он, этот Бог, у Шагала - добрый, в сущности, малый. У Гинкаса - злой. Выпустил народ свой в мир и отдал его на заклание. "Боже мой, за этот покой, который Ты поместил в мою душу, - спасибо", - вот эпиграф из Марка Шагала, который Гинкас взял к своему спектаклю. Напрасно взял. Покой в "Снах изгнания" и впрямь только снится.
У позднего Шагала появляется, конечно, тема Холокоста (куда от нее денешься!), но все же не она определяет его творчество. Определяет другое. То, что прошлое и настоящее еврейского народа, его великая история и его местечковая жизнь в рассеянии не противопоставлены, а сопоставлены и почти уравнены в правах. Погружение в глубины индивидуальной памяти становится погружением в глубины памяти родовой. Одно проступает в другом, как проступают на подогреваемой бумаге симпатические чернила. В профанном обнаруживается сакральное, в обыденных вещах и героях - образы ветхозаветной силы и величия.
Поскольку Гинкас не только человек с мировоззрением, но еще и художник с тонкой душой, он не мог не почувствовать и не выразить этой особенности шагаловской живописи. В начале спектакля ей найдены удивительные по силе, точности и пронзительности сценические аналоги. Деревенские жених и невеста становятся вдруг библейскими Адамом и Евой. У них одно пальто на двоих, надетое разом на обоих, и одна, таким образом, плоть. И вот этим слившимся друг с другом существам некий деревенский житель (а кто он - догадайтесь сами) протягивает яблоко, и они вкушают его. И вкусив, вдруг принимаются за семейную ссору. Познают, что такое зло. Сатанеют во всех смыслах этого слова.
В этом волшебно изменчивом мире что ни минута, то превращение и что ни вещь - то метафора. Вот висит посреди сцены огромное пальто, из которого, по всей видимости, и вышли все евреи. Вот белье взлетает в небеса и становится облаками. Вот у мужчины на причинном месте топорщится табурет. Вот женщина вынимает из парика гвозди и вколачивает их в руки и ноги своего благоверного, и все ассоциации, связанные с этим происшествием, остаются на совести зрителя. Вот человек наставительно сообщает кукле слова Иеговы, а вот на сцену выходит такая же огромная кукла и обращается с теми же словами к самому человеку. И пока в спектакле царит этот подлинно шагаловский дух, он (спектакль) подлинно хорош. Но вывернув на необычную для себя тему, Гинкас тут же с нее свернул. Не мог иначе.
Скоро, очень-очень скоро обитатели ветхозаветно-местечкового рая будут изгнаны со своей малой родины на большую (и безжалостную) землю. Скоро шагаловский миф станет историей ХХ века со всеми вытекающими для Гинкаса последствиями, ибо там, где речь идет о человеческом страдании, жестокости и насилии, он оказывается в своей тарелке, есть из которой порой уже невозможно. Ибо там, где Гинкас изменяет своей вечной теме, он удивительно интересен, а там, где он верен ей, он скучно предсказуем. Вплоть до прямых самоцитат с врезающимися в человеческие изображения топорами и безжалостно разъятыми телами кукол, которые вываливают на сцену из тачек и обильно заливают красной краской. В "Золотом Петушке" эта игрушечная гекатомба символизировала поле брани, здесь - Освенцим. Но один и тот же прием не может вызвать шок дважды. То, что было когда-то откровением, стало спекуляцией. Вы закалили нас, Кама Миронович! Нас пугают, а нам не страшно.
А ведь останься Гинкас верен не себе, а избранному им художнику, предпочти он ужасам Холокоста и растиражированным "ужасам" собственной эстетики неизъяснимую гармонию шагаловского жизнеустройства, все могло бы сложиться иначе. Но нет. Привычным жестом он взял в руки уксус и залил воплощенный им самим же на сцене и его же самого удививший благоуханный, радостный и божественно прекрасный мир.
Марина Давыдова
Известия, 17 марта 2003 года Фотографии Филиппа Дронова
вверх
|